В результате за борт полетела только мелочь, а остальная сумма, за вычетом розданных, осталась у ревизора. Он успел ухватить не менее пятидесяти тысяч рублей. И все же этому богатому орловскому помещику такая сумма казалась мала. Он забрал себе и пакет с деньгами, принадлежавший лично командиру. А в это время командир Юнг мучился от смертельных ран и не подозревал, что его ограбил свой же офицер .
Среди команды началась деморализация. Многие из матросов перестали слушаться своих офицеров. Командующий броненосцем Сидоров, заметив это, приказал мне уничтожить ром. Я со своим юнгой спустился в глубину судна в ахтерлюк. У нас имелось в запасе двести пятьдесят ведер неразведенного восьмидесятиградусного рома и более ста ведер сорокаградусного. Мы его выпустили из цистерны на палубу, застланную линолеумом, а с палубы по особым сточным трубам он стекал в трюм. Когда данное мне задание было уже закончено, в ахтерлюк прибежали матросы, любители выпивки. Они набросились на меня с матерной бранью:
— Зачем ты такое добро уничтожил? За это пришить тебя на месте, и больше никаких!
— Начальство приказало.
— Нет у нас больше начальства!
Кое-кто из матросов, став на колени, начали схлебывать оставшиеся на линолеуме лужицы душистой влаги. Один полез в горловину цистерны и сразу задохнулся там. Его вытащили оттуда мертвым. Больше мне не было надобности оставаться в ахтерлюке. Я перешел в отделение для сухих продуктов, где у меня была спрятана под гречневой крупой связка рукописей: дневники, путевые заметки, наброски для будущих произведений из морской жизни. Я вытащил эту связку и, немного поколебавшись, решил ее сжечь, чтобы она не досталась японцам. Для этого пришлось мне подняться в камбуз. Когда мои тетради запылали в топке, то я почувствовал такую боль, словно часть моей души корчилась на огне. Меня успокаивало лишь одно: то, что мною написано, я никогда не забываю.
После этого я стал свободен от всяких обязанностей и лишь ходил по кораблю, наблюдая, что делают другие.
Экипаж корабля никак не мог прийти в нормальное состояние и продолжал волноваться. Оставшиеся здоровыми около восьмисот человек перестали представлять собою организованную силу, подчиненную единой воле командира. Военные люди быстро превращались в дикую толпу. Меньшинство горевало, большинство радовалось дарованной жизни. Слышались бестолковые выкрики матерная ругань, злые шутки. Метались взад и вперед те, которые не верили в свое спасение. Словом, как и во всякой толпе, каждый человек действовал по-своему.
Со стороны начальников отдавались самые противоречивые распоряжения:
— Ломай приборы! Выбрасывай за борт все, что можно!
— Нельзя этого делать! Броненосец больше не принадлежит нам. Японцы расстреляют нас за это.
Мичман Карпов, горячий и порывистый человек, с монгольскими чертами лица, то возмущался, то жаловался офицерам:
— Какой позор!
Его успокаивали:
— Мы спасаем команду и раненых.
Он резко обрывал своих коллег:
— Мы пришли сюда не спасаться, а воевать! Спасаются только в монастырях!
Для него это событие было действительно тяжелым горем. Никто не рисковал так жизнью в бою, как этот молодой офицер. Борясь с пожарами, он носился по судну с каким-то диким упоением, выбегал на открытые места, осыпаемые раскаленными осколками. Он принадлежал к тем немногим героям, которые думали, что можно еще поправить дело, обреченное на гибель всей государственной системой.
Один из офицеров, сокрушаясь о дальнейшей своей судьбе, в отчаянии выкрикивал:
— Пропало наше дворянство!
Ему ответил торжествующий и ухмыляющийся кочегар Бакланов.
— Да, ваше благородие, полезли в волки, а зубы-то оказались телячьи.
Боцман Саем пробовал снискать себе сочувствие среди команды:
— Ведь это что же такое! Сколько лет служил верой и правдой, а теперь сдают меня в плен.
Но вместо сочувствия услышал злые насмешки:
— Зря, господин боцман, усердствовали. Придется вам другую должность приискивать.
— Ничего, боцман, не тужите. За двадцать лет службы вы так наловчились избивать матросов, что теперь это вам пригодится. Вас сразу примут вышибалой в любой публичный дом.
В команде упорно держался слух, что корабль взорвут или потопят. Поэтому многие вооружались спасательными средствами. Другие, боясь, что японцы будут отбирать вещи, переодевались в «первый срок», чтобы на себе сохранить новенькие брюки и фланелевую рубаху. Десятки матросов стояли на срезах, приготовившись при первой тревоге прыгнуть за борт. Более трусливые среди них разделись догола и держали перед собой в охапке свое платье и сапоги.
Случайно проходивший лейтенант Павлинов, увидев такое зрелище, начал уговаривать матросов:
— Бросьте, ребята, готовиться к спасению. Судно топить не будем. Сейчас явятся к нам японцы. А вы в таком виде предстанете перед ними! Ведь они смеяться будут над вами.
В настроении матросов произошел перелом. Теперь трудно было бы заставить их сражаться.
То же самое случилось и с офицерами. Это ясно выявилось на переднем мостике, где сосредоточилось большинство из начальствующих лиц. Одни из них угрюмо молчали, другие продолжали ворчать, недовольные поступком капитана 2-го ранга Сидорова. Больше всех возмущался сдачей находившийся здесь же лейтенант Вредный, поглядывая на рулевых и сигнальщиков, будущих свидетелей судебного процесса. Когда он начал говорить, какие меры можно было бы принять, чтобы броненосец не достался японцам, пришло известие, что кормовая двенадцатидюймовая башня хочет открыть огонь по неприятелю. На мостике все офицеры, страшно забеспокоились, а лейтенант Вредный, дрожа, завопил: