Я встал и, смекнув, что он не знает, кто является автором читаемого мною письма, изобразил на лице испуг.
— Неужели, ваше благородие, вам кажется, что так мог написать только дурак?
Под рыжими усами лейтенанта еще более заиграла улыбка, словно он был нам близким товарищем.
— А что же ты думаешь, в газетах мало сотрудничает дураков? Правда, мы сильны, но нельзя же так относиться и к флоту противника. Что за рассуждения такие? «На «Микасе» потрескались четыре броневых плиты». «В Англии японцами заказано сто восемь дубликатов броневых плит». И отсюда делается вывод, что японский флот сильно пострадал. Нам, значит, ничего не стоит разбить его. Подумаешь — сто восемь плит! Ведь такого ничтожного количества не хватит для брони одного только корабля. А затем, может быть, эти плиты понадобились японцам для вновь строящегося судна? Мы ничего не знаем.
— В статье, ваше благородие, говорится, что третья эскадра может не только помочь второй эскадре, но и занять ее место.
Лейтенант даже хлопнул себя по бедрам.
— Два старых корабля и три броненосца береговой обороны могут занять место второй эскадры! Да все эти пять судов едва ли стоят одного нашего «Орла»! Видно, что этот газетный писака не смыслит в военно-морском деле ни уха ни рыла.
Лейтенант Вредный невзначай высказал правду о человеке, который занимал такой высокий пост. И кому высказал? Тем, кого он презирал и с кем раньше разговаривал, как с пещерными жителями. В груди у меня все дрожало от клокочущего смеха. Нужно было взнуздать самого себя, чтобы не расхохотаться громко и весело. Сдержанно улыбались матросы. Невероятным усилием воли я старался быть серьезным и, глядя в глаза начальника, сказал:
— Спасибо вам, ваше благородие, что разъяснили нам. А мы тут без вас были в восторге от автора. Считали его прямо философом…
Один матрос перебил меня:
— Вы почаще так беседуйте с нами, ваше благородие.
— Хорошо, братцы, хорошо, — удовлетворенно закивал головой лейтенант.
— Мы думали, что его превосходительство вице-адмирал Бирилев и вправду умный человек.
— А при чем тут Бирилев? — спросил лейтенант, сделавшись вдруг строгим.
— Да ведь это он написал такую глупость.
Лейтенант побледнел. Из-под козырька пробкового шлема он несколько секунд смотрел то на меня, то на других матросов, не зная, как ему выйти из скандального положения. В напряженной тишине кто-то кашлянул, кто-то громко высморкался. Лейтенант выхватил из моих рук газету, наскоро заглянул в нее и бросил на палубу. Уходя к корме, он произнес лишь одно слово:
— Хамье!
Мы нисколько не обиделись на это — настолько нам было весело.
В бухте Ван-Фонг эскадра нагружалась углем, провизией и другими припасами. Последние четыре дня прошли в тяжелой работе. И лишь к вечеру страстной субботы, 16 апреля, докончили со всеми делами. Из горластых труб, словно от жертвенников, поднимались клубы темно-бурого дыма, сливаясь в легкое облако, розовое в вечерней заре. Мелкие суда, снявшись с якоря, уходили в дозор.
В этот день на «Орле» произошло маленькое событие, возбудившее, однако, среди матросов большие разговоры. Дело в том, что у нас на верхней палубе был устроен из досок хлев. В него загнали рогатый скот, купленный у аннамитов. Быки были меньше мадагаскарских, но достаточно жирные. Что-то сурово жуткое было в их взгляде, когда они, поворачивая голову, косились исподлобья на людей, словно знали, что обречены на съедение, иногда одного из них выводили из хлева на другую часть палубы и резали, остальные, почуяв кровь, начинали бунт. Каждый из них, круто изгибая шею, мотал головою, бил копытом о палубу и, вздрагивая, издавал тревожный рев. Казалось, что они вдребезги разнесут изгородь и, беснуясь, помчатся по палубе броненосца. Но это продолжалось недолго. Скоро они уставали и, затихая, устремляли взгляды в сторону носовой части судна. Там, на баке, зарезанный бык, приподнятый стрелой в воздух, висел на веревках животом вверх с распяленными ногами. Мясники, работая острыми ножами, сдирали с него шкуру. Потом, когда он весь был ободран, разрезали ему живот и вынимали из него внутренности, еще теплые, с поднимающимся от них паром. А живые быки недоуменно, с жуткой безнадежностью продолжали смотреть на страшное зрелище и медленно жевали положенное им сено. Понимали ли они, что их тоже ждет такая же участь? Среди них находилась одна только корова, и та была худая, с резко обозначившимися ребрами. По-видимому, она страдала какой-то болезнью. Во всяком случае, попав на броненосец, она почти совсем не ела сена. Сколько ни старался матрос-скотник выходить ее, подкармливая оставшимся от команды хлебом, — ничего не помогало. С каждым днем ей становилось все хуже. Смертной тоской наливались ее большие темные глаза с поволокой, немножко глуповатые, но вместе с тем необычайно кроткие. А в субботу она не могла уже встать и после обеда, лежа боком на палубе, начала задыхаться.
Матрос-скотник побежал доложить об этом старшему офицеру Сидорову.
— Сейчас же зарезать корову. Пойдет завтра на обед команде. Старший офицер, отдавая такое распоряжение, вероятно, не подумал о его последствиях. Но приказ был отдан — нужно его исполнить. Больную корову перевезли на тачке на другое место палубы. В это время она уже была в агонии. Когда ей перерезали горло, то кровь, начавшая уже свертываться, не била, как обыкновенно, фонтаном, а еле-еле сочилась.
Команда все это видела.
Отсюда, перекидываясь с одной палубы на другую, пошел разговор:
— Нас на первый день Пасхи хотят накормить дохлятиной.